Вскоре мимо прошли двое парней чуть постарше меня, в трусах, с загорелыми дочерна ногами. Я взглянул на них, чтоб узнать, смотрят ли они на меня. Мне хотелось задать им уйму вопросов — уж они-то, наверно, знали все насчет моря. Но я боялся показаться дураком. Отец всегда говорил, что самое лучшее слово — это то, которое ты не произнес. И этого я никогда не забывал.
Когда дядюшка вернулся, я бросился бегом ему навстречу и широко, как Иисус Христос, развел руками, желая сказать: с ума сойти! А он радовался и смеялся с таким довольным видом, словно море он изготовил собственными руками, и все спрашивал, что я «обо всем этом» думаю. Самым странным мне казалось, что вода, вместо того чтобы бежать вдоль берега, как я до того всегда видел, бежит навстречу берегу, прямо на пляж, все поднимается, поднимается, но так на него и не выплескивается. Когда я это сказал, дядюшка стал хохотать еще пуще.
— Ох, пустая твоя башка!
На обратном пути дорога почти все время шла вверх. Так как уже смеркалось и я до смерти устал, дзу Вартулу думал, что я сразу же усну. А я все никак не мог успокоиться и продолжал свои расспросы о море, о рыбах, о бурях. И поскольку даже и сам он знал далеко не все, дядюшка вдруг рассердился и снова стукнул меня кнутовищем:
— Да спи же ты!
Из пятерых детей я был самым младшим. Отец батрачил, нанимаясь понедельно, но у нас было два тумоло своей пахотной земли. Тогда все участки были одинаковы: пшеница да миндальные деревья. И там, где господь бог послал хоть немножко воды, — маленький огородик. В поле дома у нас не было — лишь шалаш из тростника, и, когда приходило время пахать, сеять и жать, я, отец и двое братьев спали в этой хижине. Жили по-мужски, без женщин, которые бы нам стирали и готовили обед. В полдень и вечером — хлеб с оливками и луком, а после трапезы — глоток вина, также и для меня.
Отец тут казался другим человеком. Дома он почти никогда с нами не разговаривал: всегда такой серьезный, он не желал слышать болтовни. Есть у нас было принято из одной большой миски, стоявшей посреди стола, жестяной ложкой, потому что готовили всегда короткую лапшу или вермишель — с томатным соусом, зеленым горошком, бобами, смотря какое было время года. В поле же по вечерам мы разжигали костер и садились вокруг поджаривать черные маслины. И тогда отец принимался рассказывать нам про прежние времена, про свое детство, про своего отца и деда, который видел вблизи дона Пеппино Гарибальди. И он всегда был весел, болтал и шутил со всеми нами тремя, даже со мной, который был младше всех.
Потом семья распалась, словно ее развеял ветер. В один прекрасный день Борино, старший брат, объявил, что собирается уехать в Аргентину. То было время отъездов: исчезали целыми семьями. В Аргентине, говорили, найдется работа и земля для всех, кому надо. Отец предупредил Борино: кто выйдет через эту дверь, пусть и не думает потом возвращаться. Мать тайком вытирала слезы и молчала. Как-то в воскресенье в дверь постучал вербовщик, и Борино ушел. Поскольку писать он не умел, он никогда нам не слал писем и мы о нем больше ничего не слыхали.
Сестренка Ассунтина умерла совсем маленькой от менингита, и я ее уже не помню. Другая сестра — Джина — вышла замуж за одного из наших односельчан, который поступил работать на завод в Грульяско, возле Турина. Поскольку когда она уехала, ей было шестнадцать, а мне семь, а потом десять лет мы не виделись, особой близости между нами не было. Как-то я ее навестил, но ее муженек, мой зять, — темный, неотесанный мужик, вообразивший о себе неизвестно что, — один из тех, которые думают, что стали настоящими «кукурузниками» только потому, что живут на Севере. Поэтому, чтобы не нарушать мира в ее семье, к сестре я больше не ездил, но время от времени посылаю какой-нибудь подарочек для нее и ее дочек, хотя ни одной из них она не дала имени нашей матери.
Другой мой брат был замечательным парнем. Его звали Тото́. Он тоже далеко уехал — в Бельгию. Он был шахтером, работа тяжелая, но платили очень хорошо. Тото когда писал сам, когда просил написать письмо кого-нибудь из надежных друзей. Он присылал немножко денег и каждое лето обязательно проводил дома, в родном селении, две недели и привозил всем подарки, которые мать хранила в бельевом сундуке у себя под кроватью. Когда Тото погиб на шахте, я, по счастью, начал зарабатывать и мог помогать родителям, потому что отец из-за болезни и возраста уже не в силах был работать поденщиком, а на урожай с каких-то двух тумоло не прокормишься.
На поденщину отцу пришлось пойти после того, как Кавалер, который тридцать лет давал ему работу, неожиданно продал свои земли. Я начал после школы ходить батрачить вместе с отцом. До третьего класса начальной школы я учился у одной и той же учительницы, которая проводила уроки у себя дома — в узкой и длинной комнате над кухней. Около полудня являлся ее отец — худой-худой старичок с белыми усами. Учительница давала нам какое-нибудь задание и спускалась вниз жарить котлеты. Но, вдыхая этот райский аромат, разве могли мы погрузиться в наши тетрадки?
И поэтому, возвратись, учительница била нас по рукам указкой, а ее отец смеялся и кашлял.
Когда я заканчивал третий класс, как-то вечером ей навстречу попался мой отец и она сказала ему, что никак не сможет перевести меня в следующий класс, так как я мальчик хоть и смышленый, но к учению не способен. Все вокруг знали, что за ягненочка на Пасху или подносимый время от времени кус домашней коврижки учительница смотрела на плохие отметки сквозь пальцы и даже, может, иногда давала дополнительные уроки. Но у меня дома считалось роскошью уже одно то, что я, вместо того чтобы работать, хожу в школу, а ягненка на Пасху у нас не было и для себя.